Уста наши полны мести, месть капает с удил коней, понесем же, как красный товар, свой праздник мести туда, где на него есть спрос, – на берега Шпрее. Русские кони умеют попирать копытами улицы Берлина. Мы это не забыли. Мы не разучились быть русскими. В русских подданных значится <кенигсбергский> обыватель Эммануил Кант…
Война за единство славян, откуда бы она ни шла, из Познани или из Боснии, приветствую тебя! Гряди! Гряди дивный хоровод с девой Сл<а>вней как предводительницей Горы! Мы не понесем удара по габсбургскому потоку, мы понесем его по гогенцоллернскому наезднику! Священная и необходимая, грядущая и близкая война за попранные права славян, приветствую тебя!
Долой Габсбургов! Узду Гогенцоллернам!
Октябрь 1908
Дорогой Вячеслав Иванович!
Я задался вопросом, не время ли дать Вам очерк моих работ, разнообразием и разбросанностью которых я отчасти утомлен. Мне иногда казалось, что если бы души великих усопших были обречены, как возможности, скитаться в этом мире, то они, утомленные ничтожеством других людей, должны были избирать, как остров, душу одного человека, чтобы отдохнуть и перевоплотиться в ней. Таким образом душа одного человека может казаться целым собранием великих теней. Но если остров, возвышающийся над волнами, несколько тесен, то не удивительно, если они время от времени сталкивают одного из бессмертных опять в воду. И таким образом состав великих постоянно меняется. Но к делу!
Уже Бисмарк и Оствальд были отчасти русскими. Мы переживаем время «сечи и натиска». Собственно европейская наука сменяется наукой материка. Человек материка выше человека лукоморья и больше видит. Вот почему в росте науки предвидится пласт – Азийский, слабо намеченный и сейчас. Было бы желательно, чтобы часть ударов молота в этой кузне Нового века принадлежала русским. Но русские несколько холодны к подвигам своих соотчичей и не заботятся о первенстве. Я вообще сомневаюсь, чтобы в России можно было что-нибудь напечатать, кроме переводов и подражаний…
<1912>
Мы хотим Девы слова, у которой глаза зажги-снега. Она метет пол веником из синих цветов нивы. Она сыплет жемчуг, и павлинье стадо клюет его. О, голубозарные, синеокие, синегрудые павлины!
Мы хотим, чтобы слово смело пошло за живописью.
Было бы совершенно бессмысленно вступать в словесную битву с этими людьми словесной промышленности. Их, как измен<ников> нужно брать рукой, защищенной перчаткой, и тогда русская слове<сная> нива буде<т> выполота от пауков.
Но, скажут, указываемые требования отымают права искусства для искусства.
На это мож<но> д<ать> два <возражения>.
1-е: искус<ство> сейч<ас> терпит жестокую власть вражды к России; страшн<ый> ледян<ой> ветер ненав<исти> губит раст<ение>.
П-е: свобода искусства слова всегда была ограничена истинами, каждая из которых частность жизни. Эти пределы в том, что природа, из кот<орой> искусство слова зиждет чертоги, есть душа народа. И не отвлеченного, а вот этого именно. Искусство всегда хочет быть именем душевного движения, властным призывать его. Но имя у каждого человека одно. Для сына земли искусство не может быть светлым, пороча эту землю. У воинствен<ных> народ<ов> искусство, представл<яющее> дремуч<ие> воспом<инания> вои<нов>, в виде отриц<ания> вой<н> будет лжеискусство<м>.
Андрей Белый томится в темнице Пушкина, так прославленного им, но он уже оплакивает ее. На реце Вавилонской сидел<и> и плакал<и>.
В чем же заключа<ется> эта темница?
Темница эта имеет своеобразное строение.
1-я черта: оно двухъярусное; ниж<ний> ярус – легкомысленно<е> отриц<ание> <яруса> верхнего – уважения к инородцам.
Это было до тех пор, пока русский народ не заявил своей власти над русским словом.
<1912>
Мы обвиняем старшие поколения в том, что <они> дают младшим чашу бытия отравленной.
Вместо того, чтобы старшее поколение, высоко неся над головой блюдо, подносило на нем младшему сноп прекрасных цветов и острый меч (он заслуживает внимания, когда кто-нибудь замышляет похитить цветы), старшее поколение подносит нам сноп булавок, говоря: «Это лучшие цветы, какие судьба уготовила нам», и среди них старательно запрятанную змею, лишь изредка блистающую темным телом. Да, в этом смысл жизни Андреева, Арцыбашева, Сологуба и других, чтобы мы, вступающие в жизнь, выпили отравленную чашу бытия, невинными глазами принимая ее за лучший напиток, а молодую змею принимали за безобидную подробность, тесемку, изящно обвившую сноп трав.
Вечно присутствующий> при этом Боборыкин спешно составляет протокол о загадочном происшествии, <старчески> шамкает губами и посылает его в «Вестник Европы».
Вот наш суд. Мы вас не караем, не устраиваем торговой казни над обвиняемыми, но мы отделяется от вас, вожди молодежи, и говорим – мы уже не те, что вы. Мы разгляд<ели> вашу змею.
Одни из вас начинают есть падаль, другие от полноты проклятых вопросов служат горничными.
Для этого предательства одного поколения по отношению к другому вы придумали много названий, как «проклятые вопросы», «мозговая извилина», «передовитость».
Мы, Россия завтра, говорим: будет! Довольно, порочные умы, люди <старших> возрастов.
Мы протянули наш меч, чтобы выбить преступную чашу. Это восстание молодежи.