Конечно, краевая научная мысль не оставит без должного внимания еще одной продовольственной возможности.
Жало мирового разума, управляемое ростом населения, будет настойчиво жалить все живые места косности и застоя.
Осень 1918
Говорят, что стихи должны быть понятны. Так <понятна вывеска на> улице, на которой ясным и простым языком написано: «Здесь продаются…». <Но вывеска> еще не есть стихи. А она понятна. С другой стороны, почему заговоры, заклинания так называемой волшебной речи, священный язык язычества, эти «шагадам, магадам, выгадам, пиц, пац, пацу» – суть вереницы набора слогов, в котором рассудок не может дать себе отчета, и являются как бы заумным языком в народном слове? Между тем этим непонятным словам приписывается наибольшая власть над человеком, чары ворожбы, прямое влияние на судьбы человека. В них сосредоточена наибольшая чара. Им предписывается власть руководить добром и злом и управлять сердцем нежных. Молитвы многих народов написаны на языке, непонятном для молящихся. Разве индус понимает Веды? Старославянский язык непонятен русскому. Латинский – поляку и чеху. Но написанная на латинском языке молитва действует не менее сильно, чем вывеска. Таким образом, волшебная речь заговоров и заклинаний не хочет иметь своим судьей будничный рассудок.
Ее странная мудрость разлагается на истины, заключенные в отдельных звуках: ш, м, в, и т. д. Мы их пока не понимаем. Честно сознаемся. Но нет сомнения, что эти звуковые очереди – ряд проносящихся перед сумерками нашей души мировых истин. Если различать в душе правительство рассудка и бурный народ чувств, то заговоры и заумный язык есть обращение через голову правительства прямо к народу чувств, прямой клич к сумеркам души, или высшая точка народовластия в жизни слова и рассудка, правовой прием, применяемый в редких случаях.
С другой стороны, Софья Ковалевская обязана своим даром числа, как она сама указывает в своих воспоминаниях, тому, что стены ее детской спальни были оклеены своеобразными обоями – страницами из сочинений ее дяди по высшей алгебре. Надо сказать, что мир чисел – наиболее заповедная область для женской половины человечества. Ковалевская одна из немногих смертных, вошедшая в этот мир. Мог ли понимать семилетний ребенок знаки равенств, степени, скобки и все эти волшебные письмена итогов и вычетов? Конечно, нет, но все-таки они оказали решающее влияние на ее жизненную судьбу – она сделалась под влиянием детского толчка загадочных обоев знаменитым числяром.
Таким образом, чары слова, даже непонятного, остаются чарами и не утрачивают своего могущества. Стихи могут быть понятными, могут быть непонятными, но они должны быть хороши, должны быть истовенными.
На примерах алгебраических знаков на обоях детской спальни Ковалевской, оказавших столь решающее влияние на судьбу ребенка, и на заговорах показано, что слову не может быть предъявлено требование: «быть понятно, как вывеска». Речь высшего разума, даже непонятная, какими-то семенами падает в чернозем духа и позднее загадочными путями дает свои всходы. Разве понимает земля письмена зерен, которые бросает в нее пахарь? Нет. Но осенняя нива все же вырастает ответом на эти зерна. Впрочем, я совсем не хочу сказать, что каждое непонятное творчество прекрасно. Я намерен сказать, что не с<ледует> отвергать творчество, если оно непонятно данному слою читателей.
Говорят, что творцами песен труда могут быть лишь люди у станка. Так ли это? Не есть ли природа песни в <уходе от> себя, от своей бытовой оси? Песня не есть ли бегство я? Песня родственна бегу, – в наименьшее время покрывать наибольшее число верст образов и мысли!
<Если не уйти от> себя, не будет пространства для бегу. Вдохновение всегда изм<еняло> происхождению певца. Средневековые рыцари воспевают ди<ких> пастухов, лорд Байрон – морских разбойников, сын царя – Будда – прославляет нищету. Напротив, судившийся за кражу Ше<кспир> говорит языком королей, так же как и сын скромного м<ещанина> Гете, и их творчество посвящено придворной жизни. Никогда не знавшие войны тундры Печерского кр<ая> хранят былины о Владимире и его богатырях, давно забытые <на> Днепре. Творчество, понимаемое как наибольшее отклонение струны мысли от жизненной оси творящего и бегство от себя, заставляет думать, что и песни станка будут созданы не теми, кто стоит у станка, но теми, кто стоит вне стен завода. Напротив, убегая от станка, отклоняя струну своего духа на наибольшую длину, певец, связанный со станком по роду труда, или уйдет в мир научных образов, странных научных видений, в будущее земного шара, как Гастев, или в мир общечеловеческих ценностей, утонченной жизни сердца, как Александровский.
<1920>
Когда-нибудь человечество построит свой труд из ударов сердца, причем единицей труда будет один удар сердца.
Тогда и смех и улыбка, веселье и горе, лень и переноска тяжести будут равноценны, потому что все они требуют затраты ударов сердца.
Пусть человеку, находящемуся в состоянии а, требуется работа д, чтобы перейти в состояние в. Допустим, нагой человек хочет одеться. И пусть ему попадется место или вещь м, которая уменьшает работу д до к.
Тогда разность д – к, уменьшающая труд перехода из одного состояния в другое, и будет ценностью вещи м. Например, человек находит рубашку и просто одевает ее, вместо того чтобы соткать ее вновь. Это уменьшение труда и будет ее ценностью.