Любят трудиться бездарности и ученики (трудолюбивый медведь Брюсов, пять раз переписывавший и полировавший свои романы Толстой, Гоголь, Тургенев), это же относится и к читателю.
Речетворцы должны бы писать на своих книгах: прочитав, разорви!
А. Крученых и В. Хлебников
1913
В 1908 году готовился «Садок Судей» I: часть произведений попала в него, а часть в «Студию Импрессионистов». В обоих сборниках В. Хлебников, Бурлюки, С. Мясоедов и др. наметили новый путь искусства: слово развивалось как таковое.
Отныне произведение могло состоять из одного слова и лишь умелым изменением его достигалась полнота и выразительность художественного образа. Но выразительность иная – художественное произведение и принималось и критиковалось (по крайней мере это предчувствовалось) только как слово.
Произведение искусства – искусство слова.
Отсюда само собой вытекало изгнание тенденциозности, литературщины всякого рода из художественных произведений.
Близость к бесстрастно-страстной машине.
Итальянцы подхватили русские воздухи и стали писать шпаргалки искусства, подстрочники. Дел словесных у них не было и до 1912 года (время выпуска большого сборника) и после.
Понятно: итальянцы шли от тенденциозности. Как чертик Пушкина, воспевали и несли на себе современность, а между тем не проповедывать надо было, а вскочить на нее и мчаться, дать ее как итог своих произведений.
Ведь проповедь, не вытекающая из самого искусства, – есть дерево, подкрашенное под железо. Кто доверится такому копью? Итальянцы оказались крикливыми хвастунами, но молчаливыми художниками-пищателями.
Нас спрашивают об идеале, пафосе. – Ни хулиганство, ни подвиг, ни фанатик, ни монах, – все Талмуды одинаково губительны для речетворца, и остается всегда с ним лишь оно, слово как таковое.
А. Крученых, В. Хлебников.
1913
О слове как таковом уже не спорят, согласны даже. Но чего стоит их согласие? Надо только напомнить, что говорящие задним умом о слове ничего не говорят о букве… Слепорожденные!
Слово все еще не ценность, слово все еще только терпимо.
Иначе почему же его облекают в серый арестантский халат? Вы видели буквы их слов – вытянутые в ряд, обиженные, подстриженные, и все одинаково бесцветны и серы – не буквы, а клейма!
А ведь спросите любого из речазей, и он скажет, что слово, написанное одним почерком или набранное одной свинцовой, совсем не похоже на то же слово в другом начертании.
Ведь не оденете же вы всех ваших красавиц в одинаковые казенные армяки!
Еще бы! Они бы плюнули вам в глаза, но слово – оно молчит. Ибо оно мертво [как Борис и Глеб], оно у вас мертворожденное.
А, Святополки окаянные!
Есть два положения:
1) Что настроение изменяет почерк во время написания.
2) Что почерк, своеобразно измененный настроением, передает это настроение читателю, независимо от слов.
Так же должно поставить вопрос о письменных, зримых или просто осязаемых, точно рукою слепца, знаках. Понятно, необязательно, чтобы речар был бы и писцом книги самору<ч>ной. Пожалуй, лучше если бы сей поручил это художнику. Но таких книг еще не было. Впервые даны они будетлянами, именно: «Старинная любовь» переписывалась для печати М. Ларионовым, «Взорваль» Н. Кульбиным, «Утиное гнездышко» О. Розановой и др. Вот когда можно наконец сказать: «Каждая буква – поцелуйте свои пальчики».
Странно, ни Бальмонт, ни Блок – а уж чего, казалось бы, современнейшие люди – не догадались вручить свое детище не наборщику, а художнику…
Вещь, переписанная кем-либо другим или самим творцом, но не переживавшим во время переписки себя, утрачивает все те свои чары, которыми снабдил ее почерк в час «грозной вьюги вдохновения».
В. Хлебников А. Крученых
1913
Как и встарь, мы [окутанные в облаках] стоим на глыбе слова МЫ.
Минул год со дня выпуска первых книг футуристов: «Пощечина общественному вкусу», «Громокипящий кубок», «Садок судей» I и II и др.
Семь папаш добивались чести быть для нас обезьяной Дарвина. [Старый Гомер] Ловкие старички продевают сквозь наши пути нити старых имен: Уитмэна, Даниила Заточника, А.Блока и Мельшина.
К. Чуковский развозил по всем городам [возил на рыдване по городам и весям России] имена Бурлюков, Крученых, Хлебникова [наши имена].
Ф. Губосал и Василий Брюсов выдвигали [пользовались], как щит для своего облысевшего творчества [как посохом беднягой Игорем… ном]
Но на этом не остановились. Толпа молодых людей без определенных занятий создает разные эго-футуризмы, «Мезонины Поэзии» и проч. [созерцали нас из-за угла и перед зеркалом растерянности повторяли наши лица].
А рядом выползала новая свора [толпа] метров, адамов с [наглым] пробором, попробовавшие прицепить вывеску акмеизма и аполлонизма [и се! спешный плотничий труд] на потускневшие песни о тульских самоварах и игрушечных львах [и Аполлон, выросший из Ивана, был перекован в петербургского «адама» под потускневшей песней], а потом начала кружиться пестрым хороводом [рой мошек] вокруг утвердившегося футуризма [«адам» беззастенчивыми кружевами лжи сшил нам кружевные штаны и кружевную рубашку. Пора цыкнуть на них].
Но если наши имена вызывают зависть [пушечные выстрелы современной печати] этих Дуровых литературы, то пусть духовная чернь [читающая «Дни» и «Речи» ослиноголовых простынь] не забудет, что мы живы [и наше «живио» обращено к себе самим. Ты, Вселенная…]